Повелительница снов

Глава 46. О ТОРГОВЛЕ ЖИВЫМ ТОВАРОМ

Здравствуй, Леня!

Моего друга, Леонид, нынче в армию забрали. Он косил, сколько мог. Очень мы с ним жалели, что нынче в армии нет кавалерии. Странно, в армии - нет, а в милиции - есть! Очень он к коням расположен. Но вообще-то он такой идиот еще со школы, что только его к вам в армию и направляй. Вы там из него отбивную сделаете. Или, может, напрасно я переживаю? Мне тут два товарища говорят, что из дурака Клевкина хороший воин получится, но у них свой взгляд, а у наших отцов-командиров - свой. Отобьют они Клевкину селезенку. Не тебя, Леня, я имею в виду. Ты у нас - военная косточка, воин по сословию, сын полковника.

Не знаю, как там тебе в казарме живется, Леня. Может так, что ты и в письме написать побоишься. А раньше в казарме жили весело. Военное сословие умело устраиваться с размахом в любых условиях. Нынче этого нет. Но ведь человеческое общество не существует без сословий, это не Царство Божие, где мы все равны. Сословность общества всегда основывалась на воинских успехах предков, на их разбойном прошлом, или на их же удачливой коммерческой жилке. А теперь, вместо уничтоженных сословий пришли новые, за плечами которых только тьма неизвестности, небытия. Они хорошо знают лишь новые правила игр в бумаги, доносы, телефонные звонки, тихие словечки. Как бы мне хотелось, чтобы у вас с Клевкиным было иначе, чтобы вы действительно были уважаемым сословием - воинами, защитниками Родины. Да ведь те, тихонькие наши сословия житья вам спокойного не дадут, продадут вас за дешево, любому продадут. Потому что сами они - беспородные и так недорого стоят, стремясь продаться любому, кто даст их цену. Прости, выпила я сегодня одна, поэтому и письмо получилось такое. С уважением Варя.

Варя не стала писать Леониду, как на проводах Клевкина в армию они долго целовались с ним в подъезде. Почему-то она понимала, что писать Коробу такое - это совсем лишнее. Без Клевкина стало скучно, в институт идти не хотелось. Только с его отъездом она почувствовала, что вокруг нее больше нет никого, с кем можно было бы так свободно потрепаться, кого можно запросто захватить в любой сон. И кто, оказывается, единственный, из тех, кого она последнее время целовала, знает, что настоящий поцелуй, от которого можно услышать колокол собственного сердца и потерять голову, сплетен из страсти и нежности, горечи разлуки и беспечной надежды на скорую-скорую встречу... Вот только совершенно плевать было Клевкину на вассальскую преданность, на походы к вершинам славы.

И Варька заранее до глубины души боялась за него, потому что понимала, что не станет Клевкин держать ровную нитку строя, и никого, может быть только кроме нее, не признает своим командиром. А на лицах других своих сверстников Варька не видела готовности к любви, подвигам и славе, а лишь одно желание - продаться по дороже. Главное, что им было абсолютно все равно кому продаваться, да и в цене они мало что понимали. Хозяев они выбирать совершенно не умели. Она помнила и уже встречала в чужих снах эти пустые взгляды, потерявших свою человеческую сущность рабов. И ей почему-то казалось, что ничего в человеческой истории не заканчивается и не проходит со сменой производственных отношений к орудиям производства, дудки! Если человек - раб, то никакие общественные формации не выпрямят его спину.

* * *

- Варя, позвони Андрею, я же видела, что ты ему очень нравишься, и он тебе не безразличен! Все-таки он - сын наших давних друзей, семья очень приличная, мы друг друга знаем.

- Мам, его все время дома нет для меня, я уже не могу слышать голос его матери, которая мне с радостью это сообщает. Может быть, она и ваша знакомая, но на меня это явно не распространяется.

- Значит, ты опять что-то не так сказала...

- Мамуля, почему вы все такое значение придаете прилюдному трепу?

- Я думаю, что девушке на выданье надо держать язык за зубами.

- Поэтому у нас столько разводов.

- Почему ты отказала Королеву?

- Но он же подонок, мама! Подонок и комсорг нашего факультета. И я видела, как он продает друзей.

- Наша жизнь создана для подонков, они всегда хорошо устраиваются в жизни.

-Мам, я понимаю, что замужество, если оно не по глупости или по любви, - это своеобразная продажа живого товара, но я правда не вижу достойного себе владельца.

- Я просто не знаю, как ты будешь жить?

- Проживу как-нибудь.

- Но так же нельзя! Почему все люди вокруг тебя - плохие?

- Да почему плохие-то? Они даже не то, что недостойные, а какие-то беспородные!

- Ты не знаешь, что бы с тобой было в наши с отцом времена!

- А ничего бы не было! Я бы в колхозе пахала, там разницы нет, о чем у коровы из-под хвоста кукарекать.

- Тебе надо еще раз попытаться вступить в партию!

- Это еще зачем?

- Если ты будешь беспартийной, то тебя никогда не выберут заведующим кафедрой.

- Мама, мама... Позвони Андрею, выйди за Королева, вступи в партию... Знаешь, я ведь уже старовата для помоста. А ты все норовишь продать меня по дороже для моей же пользы.

Варя пожалела, что сказала это, потому что у мамы болезненно искривилось лицо, а в глазах опять появилось выражение бесконечной муки. Чем она-то могла утешить ее? Ну, не та она девочка, о которой ее мама видит сны! Не бывает такого второй раз! Господи, почему же Ты не лишил ее этих осколков старой памяти, жалящих Душу? Каждую ночь на полную Луну Варина мама звала свою девочку, но она уже была там, куда наш зов не доходит...

Вот кто знал, как продавать себя, так это ее мама! Сама-то она в партию не вступала и за подонка замуж не пошла. Но ей довелось продаваться в буквальном смысле этого слова как-то очень давно, когда она была совсем другой женщиной. Варька помнила этот часто повторяющийся мамин сон, пахнувший морем и заржавевшей рыбой, в котором было все совершенно не так, как позже написали в учебниках истории. И каждый раз после этого сна Варька долго размышляла: достаточно ли она свободна, чтобы вот так же суметь продать себя?

* * *

Ее в последний раз выставили на рынке живого товара перед отплытием галеры перекупщиков за море. Это был конечный пункт, где еще говорили на ее языке, и где она еще могла за себя торговаться. За века существования таких рынков до тонкостей была отработана методика продажи, когда сама жертва набивала себе цену с помощью специального глашатая и стремилась быть немедленно проданной за как можно большую цену.

Несчастную родину их покорили соседи, говорившие с ними на одном языке, благодаря предательству части их граждан. Ей было двадцать восемь лет. По рыночным понятиям она уже была старухой. На предыдущей остановке она, увидев богатого не очень молодого мужчину, сама вытолкнула на помост свою двенадцатилетнюю красавицу-дочь, сама сказала скабрезность глашатаю, которую тот тут же стал выкрикивать на всю площадь. Ее бедная девочка под неумолимым материнским взглядом держалась из последних сил. Вместе с ней загоревшийся мужчина купил и двух ее бывших рабынь, оставшихся в живых после захвата и разграбления их небольшого государства. Ее побили плетьми, за то, что она долго кричала тому человеку, чтобы он не обижал ее девочку. У нее был еще сын, но их разлучили сразу же, при сортировке рабов. Он был уже достаточно взрослым для мужского сарая.

В основном на эти военные рынки приходили рабы-управители, которым хозяева полностью доверяли. Ее они отличали сразу же, рабским чутьем они видели в ней госпожу, которой никогда не смогли бы приказать. Поэтому они издевались над ней больше всех. При них она молчала, это были не ее покупатели, не те, кому бы она могла себя отдать.

После этой последней остановки она могла попасть в руки оптовых торговцев для самых гиблых мест. Она хотела бы остаться здесь, где говорили еще на ее языке, хотя испытывала к этим свободным людям жгучую ненависть. Но день, когда ее выставили на продажу, был крайне для нее неудачный. Вечером в тот город морем доставили партию южных славянок, которые были готовы на все, чтобы только не попасть дальше, на восточные рынки. Глашатай рынка подходил к каждой и спрашивал, как объявить о ее достоинствах. Славянки ничего не понимали, но они задирали свои грязные драные подолы одеяний выше головы, чтобы желающие могли увидеть все, чем наградила их природа.

А ей уже было, к сожалению, далеко не пятнадцать лет, на помост ее не поднимали, она стояла в общей женской толпе. Вот тогда-то она увидела эту свиту, сопровождавшую крупного надменного мужчину, праздно шатавшегося среди голых женских тел. Она видела, как стоявшие до этого неподвижно македонянки выскочили вперед, предлагая себя. Всех их ждала впереди еще одна голодная ночь с пьяными корабельщиками, которым владелец сарая живого товара сдавал их по сходной цене. Она властно ухватила рыночного глашатая за плечи и, развернув к себе, глядя ему в глаза, прошипела свой клич. Окинув ее наметанным взглядом, он ощутил тот запах наживы, который может дать только настоящая женщина. Отогнав всех взволнованных рабынь, он выставил ее на помост, ничего не объявляя. С улыбкой она глядела на замедлившего шаг мужчину. Сопровождавшая его свита тоже разглядывала ее, прошедшую ночь захвата города, все потерявшую, даже детей. При ней убили мужа, а потом было недельное голодное плавание, кочевья по рыночным сараям и почти ежедневная смена мужчин. Уже много дней у нее не было ни теплой воды, ни розового масла. Но почему-то все в молчании смотрели только на нее, а не на голые животы так и державших подолы славянок.

Глашатай насладился молчанием и громко заорал на весь притихший рынок: "Эта женщина не умеет ничего, но она умеет все! Она не имеет ничего, но даст тебе все!". Его последние слова потонули в реве ставок. Выбранный ею в повелители мужчина купил ее за баснословную цену и никогда не жалел об этом. Она действительно дала ему все, о чем только мог мечтать смертный. Она умерла через три года, и ее тоскующая душа стала, наконец, свободной.

47. Сарынь на кичку!